К поэзии его толкнули уроки символиста В.В.Гипплуса, который читал в училище русскую словесность. Затем Мандельштам учился на романо-германском отделении филологического факультета университета. Вскоре после этого он покинул город на Неве. Мандельштам ещё будет возвращаться сюда, "в город знакомый до слёз, до прожилок, до детских припухших желез". Встречи со "столицей северной", "Петрополем прозрачным", где "каналов узкие пеналы подо льдом ещё черней", будут частыми в стихах, порождённых и чувством причастности своей судьбы к судьбе родного города, и приклонением перед его красотой.
В 1910 году становится бесспорным "кризис символизма" - исчерпанность политической системы. В1911 году молодые поэты из выучеников символизма, желая искать новые пути, образуют "Цех поэтов" - организацию под председательством Н. Гумилёва и С. Городецкого. В1912 году внутри Цеха поэтов образуется ядро из шести человек, назвавших себя акмеистами. Это были Н. Гумилёв, С. Городецкий, А. Ахматова, О. Мандельштам, М. Зенкевич и В. Нарбут. Более несхожих поэтов трудно было вообразить. Группа просуществовала два года и с началом мировой войны распалась; но Ахматова и Мандельштам продолжали ощущать себя "акмеистами" до конца дней, и у историков литературы слово "акмеизм" всё чаще стало означать совокупность обоих творческих особенностей именно этих двух поэтов.
Акмеизм для Мандельштама - "сообщничество сущих в заговоре против пустоты и небытия. Любите существование вещи больше самой вещи и своё бытие больше самих себя - вот высшая заповедь акмеизма". И второе - создание вечного искусства.
Осипу Эмильевичу было очень важно почувствовать себя в кругу единомышленников, хотя бы и очень узком. Он мелькал в Цехе поэтов на дискуссиях и выставках, в богемном подвале "Бродячая собака". Вскинутый хохол, торжественность, ребячливость, задор, бедность и постоянное житьё взаймы - таким он запомнился современникам. В 1913 году он печатает книжку стихов, в 1916 году она переиздаётся, расширенная вдвое. Из ранних стихов книгу вошла лишь малая часть - не о "вечности, а о милом и ничтожном". Книга вышла под заглавием "Камень". Архитектурные стихи - сердцевина мандельштамовского "Камня". Именно там акмеический идеал высказан как формула:
Последние стихотворения "Камня" писались уже в начале мировой войны. Как и все, Мандельштам встретил войну восторженно, как все, разочаровался через год.
Революцию он принял безоговорочно, связывая с ней представления о начале новой эры - эры утверждения социальной справедливости, подлинного обновления жизни.
Зимой 1919 года открывается возможность поехать на менее голодный юг; он уезжает на полтора года. Первой поездке он посвятил потом очерки "Феодосия". По существу именно тогда решался для него вопрос: эмигрировать или не эмигрировать. Эмигрировать он не стал. А о тех, кто предпочёл эмиграцию, он писал в двусмысленном стихотворении "Где ночь бросает якоря…": "Куда летите вы? Зачем от древа жизни вы отпали? Вам чужд и страшен Вифлеем, И яслей вы не увидали…"
Весной 1922 года Мандельштам возвращается с юга и поселяется в Москве. С ним молодая жена, Надежда Яковлевна. Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна были совершенно неразделимы. Она была вровень своему мужу по уму, образованности, огромной душевной силе. Она, безусловно, являлась моральной опорой для Осипа Эмильевича. Тяжёлая трагическая его судьба стала и её судьбой. Этот крест она сама взяла на себя и несла его так, что, казалось, иначе и не могло быть. "Осип любил Надю невероятно и неправдоподобно", - говорила Анна Ахматова.
Осенью 1922 года в Берлине выходит маленькая книжка новых стихов "Тристии". (Мандельштам хотел назвать её "Новый камень".) В1923 году она переиздаётся в изменённом виде в Москве под заглавием "Вторая книга" (и с посвящением Наде Хазиной). Стихи "Тристий" резко непохожи на стихи "Камня". Это новая вторая поэтика Мандельштама.
В стихотворении "На розвальнях…" тема смерти вытеснила тему любви. В стихах о любимом голосе в телефоне ("Твоё чудесное произношение…") являются неожиданные строки: "пусть говорят: любовь крылата, - смерть окрылённее стократ". Тема смерти пришла к Мандельштаму тоже из собственного душевного опыта: в 1916 году умерла его мать. Просветляющий вывод лишь стихотворение "Сестры - тяжесть и нежность…": жизнь и смерть круговорот, роза рождается из земли и уходит в землю, а память о своём единичном существовании она оставляет в искусстве.
Но гораздо чаще и тревожнее пишет Мандельштам не о смерти человека, а о смерти государства. Эта поэтика была откликом на катастрофические события войны и революции. Три произведения подводят итог этому революционному периоду творчества Мандельштама - три и ещё одно. Прологом служит маленькое стихотворение "Век":
Веку перебили спинной хребет, связь времён прервана, и это грозит гибелью не только старому веку, но и новорожденному.
Из современников Мандельштама, может быть, один только Андрей Платонов мог уже тогда столь же остро ощутить трагедию эпохи, когда котлован, что готовился под строительство величественного здания социализма, становился для многих работающих там могилой. Среди поэтов Мандельштам был едва ли не единственным, кто так рано смог рассмотреть опасность, угрожающую человеку, которого без остатка подчиняет себе время. "Мне на плечи кидается век-волкодав, Но чем же не волк я по крови своей…" Что же в эту эпоху происходит с человеком? Отделять свою судьбу от судьбы народа, страны, наконец, от судеб современников Осип Эмильевич не хотел. Он твердил об этом настойчиво и громко:
В жизни Мандельштам не был ни борцом, ни бойцом. Ему ведомы были обычные человеческие чувства, и среди них - чувство страха. Но, как подметил умный и ядовитый В. Ходасевич, в поэте уживалась "заячья трусость с мужеством почти героическим". Что касается стихов, то в них обнаруживается лишь то свойство натуры поэта, что названо последним. Поэт не был мужественным человеком в расхожем смысле слова, но упорно твердил:
Между 1917 и 1925 годами мы можем расслышать в поэзии Мандельштама несколько противоречивых голосов: тут и роковые предчувствия, и мужественное приятие "скрипучего руля", и всё более щемящая тоска по ушедшему времени и золотому веку.
В первом стихотворении, навеянном февральскими событиями, Мандельштам прибегает к посредству исторического символа: коллективный портрет декабриста, соединяющий черты античного героя, немецкого романтика и русского барина, несомненно, дань бескровной революции:
Но уже проскальзывает беспокойство за будущее:
Этому тревожному чувству было суждено вскоре оправдаться. Гибель эсера, комиссара Линде, убитого толпой взбунтовавшихся казаков, вдохновила Мандельштама на гневные стихи, где "октябрьскому времёнщику" Ленину, готовящему "ярмо насилия и злобы", противопоставляются образы чистых героев - Керенского (Уподобленного Христу!) и Линде, "свободного гражданина, которого вела Психия".
Ахматова, в отличие от большинства поэтов, ни на минуту не соблазнилась опьянением свободы: за "весёлым, огненным мартом" (З. Гиппиус) она предчувствовала роковой исход похмелья. Обращаясь к современной Касандре, Мандельштам восклицает:
И, в свою очередь, становясь глашатаем бедствий, предрекает будущую трагическую судьбу "царскосельской весёлой грешнице":
Мандельштам отказывается от пассивного восприятия революции: он как бы даёт на неё согласие, но без иллюзий. Политическая тональность - впрочем у Мандельштама она всегда меняется. Ленин уже не "октябрьский времёнщик", а "народный вождь, который в слезах берёт на себя роковое бремя" власти. Ода служит продолжением плачу над Петербургом, она воспроизводит динамический образ идущего ко дну корабля, но и ему отвечает. По примеру пушкинского "Пира во время чумы" поэт строит своё стихотворение на контрасте немыслимого прославления:
Прославляется непрославимое. Встающее солнце невидимо: оно скрыто ласточками, связанными "в легионы боевые", "лес тенёт" обозначает упразднение свобод. Центральный образ "корабля времени" - двойственен, он идёт ко дну, в то время как земля продолжает плыть. Мандельштам принимает "огромный неуклюжий, скрипучий поворот руля" из "сострадания к государству", как он объяснит впоследствии, из солидарности с этой землёй, когда бы её спасение стоило бы "десяти небес".
Сведя этот расчёт со временем, замолкает: после "1 января" - за два года четыре стихотворения, а потом пятилетнее молчание. Он переходит на прозу: в 1925 году появляются воспоминания "Шум времени" и "Феодосия" (тоже сведение счётов со временем), в 1928 году - повесть "Египетская марка". Стиль этой прозы продолжает стиль стихов: такая же кратность, такая же предельная образная нагрузка каждого слова.
С 1924 года поэт живёт в Ленинграде, с 1928 года - в Москве. На жизнь приходится зарабатывать переводами: 19 книг за 6 лет, не считая редактур. Пытаясь спастись от этой обессиливающей работы, он уходит работать в газету "Московский комсомолец". Но оказывается ещё тяжелее.
С возвращением к стихам Мандельштам вернул себе чувство личной значимости. Зимой 1932-33 годов прошло несколько его авторских вечеров, "старая интеллигенция" принимала его с почётом; Пастернак говорил: "Я завидую вашей свободе". За десять лет Осип Эмильевич очень постарел и молодым слушателям казался "седобородым патриархом". С помощью Бухарина он получает пенсию и заключает договор на двухтомное собрание сочинений (которого так и не вышло).
Но это только подчёркивало его несовместимость с тоталитарным режимом в литературе. Редкая удача - получение квартиры - вызывает у него порыв к некрасовскому бунту, потому что квартиры дают только приспособленцам. Нервы его все в напряжении, в стихах сталкиваются "до смерти хочется жить" и "я не знаю, зачем я живу", он говорит: "теперь каждое стихотворение пишется так, будто завтра смерть". Но он помнит: смерть художника есть "высший акт его творчества", об этом он писал когда-то в "Скрябине и христианстве". Толчком послужило стечение трёх обстоятельств 1933 года. Летом в Старом Крыму он видел моровой голод, последствие коллективизации, и это всколыхнуло эсеровское народолюбие.
Теперь, в ноябре 1933 года Осип Мандельштам написал небольшое, но смелое стихотворение, с которого начался его мученический путь по ссылкам и лагерям.
Эту эпиграмму на Сталина читает он под великим секретом не менее, чем четырнадцати лицам. "Это самоубийство", - сказал ему Пастернак и был прав. Это был добровольный выбор смерти. Анна Ахматова на всю жизнь запомнила, как Мандельштам вскоре после этого сказал ей: "Я к смерти готов". В ночь с 13 на 14 мая Осип Эмильевич был арестован.
Друзья и близкие поэта поняли, что надеяться не на что. Осип Мандельштам говорил, что с момента ареста он всё время готовился к расстрелу: "Ведь это у нас случается и по меньшим поводам". Следователь прямо угрожал расстрелом не только ему, но и всем сообщникам. (Т.е. тем, кому Мандельштам прочёл стихотворение). И вдруг произошло чудо.
Мандельштама не только не расстреляли, но даже не послали "на канал". Он отделался сравнительно лёгкой ссылкой в Чердынь, куда вместе с ним разрешили выехать его жене. А вскоре и эта ссылка была отменена. Мандельштамам было разрешено поселиться где угодно, кроме двенадцати крупнейших городов. Осип Эмильевич и Надежда Константиновна наугад назвали Воронеж.
Причиной "чуда" была фраза Сталина: "Изолировать, но сохранить".
Надежда Яковлевна считает, что тут возымели своё действие хлопоты Бухарина. Получив записку от Бухарина, Сталин позвонил Пастернаку. Сталин хотел получить от него квалифицированное заключение о реальной ценности поэта Осипа Мандельштама. Он хотел узнать, как котируется Мандельштам на поэтической бирже, как ценится он в своей профессиональной среде.
Мандельштам говорит жене: "Поэзию уважают только у нас. За неё убивают. Только у нас. Больше нигде…"
Уважение Сталина к поэтам проявлялось не только в том, что поэтов убивали. Он прекрасно понимал, что мнение о нём потомков во многом будет зависеть от того, что о нём пишут поэты.
Узнав, что Мандельштам считается крупным поэтом, он решил до поры до времени его не убивать. Он понимал, что убийством поэта действие стихов не остановишь. Убить поэта - пустяки. Сталин был умнее. Он хотел заставить Мандельштама написать другие стихи. Стихи, возвеличивающие Сталина.
Стихи, возвеличивающие Сталина, писали многие поэты. Но Сталину было нужно, чтобы его воспел именно Мандельштам.
Потому что Мандельштам был "чужой". Мнение "чужих" было для Сталина очень высоко. Будучи сам неудавшимся стихотворцем, в этой области Сталин особенно безотчётно готов был прислушаться к мнению авторитетов. Не зря он так настойчиво домогался у Пастернака: "Но ведь он же мастер? Мастер?" В ответе на этот вопрос для него было всё. Крупный поэт - это значило крупный мастер. А если мастер, значит, сможет возвеличить "на том же уровне мастерства", что и разоблачал.
Вот как вспоминает об этом Надежда Яковлевна: "У окна в портнихиной комнате стоял квадратный стол, служивший для всего на свете. Осип, прежде всего, завладел столом и разложил стихи и бумагу… Для него это было необычайным поступком - ведь стихи он сочинял с голоса и в бумаге нуждался только в самом конце работы. Каждое утро он садился за стол и брал в руки карандаш: писатель как писатель Но не проходило и получаса, как он вскакивал и начинал проклинать себя за отсутствие мастерства".
В результате явилась на свет долгожданная "Ода", завершающаяся такой торжественной концовкой:
Правдивей правды нет, чем искренность бойца:
Для чести и любви, для доблести и стали.
Есть имя славное для сильных губ чтеца -
Его мы слышим и мы его застали.
Казалось бы, расчёт Сталина полностью оправдался. Стихи были написаны. Теперь Мандельштама можно было убить. Но Сталин ошибся.
Мандельштам написал стихи, возвеличивающие Сталина. И тем не менее план Сталина потерпел полный крах. Чтобы написать такие стихи, не надо было быт Мандельштамом. Чтобы получить такие стихи, не стоило вести всю эту сложную игру.
Мандельштам не был мастером. Он был поэтом. Он ткал свою поэтическую ткань не из слов. Этого он не умел. Его стихи были сотканы из другого материала.
Невольная свидетельница рождения едва ли не всех его стихов (невольная, потому что у Мандельштама никогда не было ни то что "кабинета", но даже кухоньки, каморки, где он мог бы уединиться). Надежда Яковлевна свидетельствует:
"Стихи начинаются так: в углах звучит назойливая, сначала неоформленная, а потом точная, но ещё бессловесная музыкальная фраза. Мне не раз приходилось видеть, как Осип пытается избавиться от прв, стряхнуть её, уйти. Он мотал головой, словно её можно выплеснуть, как каплю воды, попавшую в ухо во время купания. У меня создалось впечатление, что стихи существуют до того, как они сочинены. (Осип Мандельштам никогда не говорил, что стихи "написаны". Он сначала "сочинял", потом записывал.) Весь процесс сочинения состоит в напряжённом улавливании и проявлении уже существующего и неизвестно откуда трансформирующегося гармонического и смыслового единства, постепенно воплощающегося в слова."
Попытаться написать стихи, прославляющие Сталина, - это значило для Мандельштама прежде всего найти где-то на самом дне своей души хоть какую-то точку опоры для этого чувства.
В "Оде" не сплошь мёртвые, безликие строки. Попадаются и такие, где попытка прославления как будто бы даже удалась:
Строки эти кажутся живыми, потому что к их мёртвому острову сделана искусственная прививка живой плоти. Этот крошечный кусочек живой ткани - словосочетание "бугры голов". Надежда Яковлевна вспоминает, что, мучительно пытаясь сочинить "Оду", Мандельштам повторял: "Почему, когда я думаю о нём, передо мной всё головы, бугры голов? Что он делает с этими головами?" Изо всех сил стараясь убедить себя, что он делает с "ними" не то, что ему мерещилось, а нечто противоположное, т.е. доброе, Мандельштам невольно срывается на крик:
"Ода" была не единственной попыткой вымученного, искусственного прославления "отца народов".
В 1937 году там же, в Воронеже, Мандельштам написал стихотворение "Если б меня наши враги взяли ", завершающееся такой концовкой:
Существует версия, согласно которой у Мандельштама был другой, противоположный по смыслу вариант последней, концовочной строчки:
Можно не сомневаться, что именно этот вариант отражал истинное представление поэта о том, какую роль в жизни его родины играл тот, кого он уже однажды назвал "душегубцем".
Конечно, Сталин не без основания считал себя крупнейшим специалистом по вопросам "жизни и смерти". Он знал, что сломать можно любого человека, даже самого сильного. А Мандельштам вовсе не принадлежал к числу самых сильных.
Но Сталин не знал, что сломать человека - это ещё не значит сломать поэта. Он не знал. Что поэта легче убить, чем заставить его воспевать то, что ему враждебно. После неудавшейся попытки Мандельштама сочинить оду Сталину прошёл месяц. И тут произошло нечто поразительное - на свет явилось стихотворение:
Я узнал, он узнал, ты узнала -
А теперь куда хочешь влеки:
В говорливые дебри вокзала,
В ожиданье у мощной реки.
Далеко теперь та стоянка,
Тот с водою кипячёной бак -
На цепочке книжка-жестянка
И глаза застилавший мрак.
Шла пермяцкого говора сила,
Пассажирская сила борьба,
И ласкала меня и сверлила
От стены этих глаз журьба.
……………………………………
Не припомнить того, что было -
Губы жарки, слова черствы -
Занавеску белую било,
Нёся шум железной листвы.
……………………………………
И к нему - в его сердцевину -
Я без пропуска в Кремль вошёл,
Разорвав расстояний холстину,
Головою повинной тяжёл.
Как небо от земли отличаются они от тех казенно-прославляющих рифмованных строк, которые Мандельштам так трудно выдавливал из себя, завидуя Асееву, который в отличие от него был "мастер".
На этот раз стихи вышли совсем другие: обжигающие искренностью, несомненностью выраженного в них чувства.
Неужели Сталин в своих предположениях всё-таки был прав? Неужели он лучше, чем кто другой, знал меру прочности человеческой души и имел все основания не сомневаться в результатах своего эксперимента?
Решив до поры до времени не расстреливать Мандельштама, приказав его "изолировать, но сохранить", Сталин, конечно, знать не знал ни о каком искусственном замутнении каких-то неведомых ему источников гармонии.
Для того, чтобы попытка прославления Сталина ему удалась, у такого поэта, как Мандельштам, мог быть только один путь: это попытка должна была быть искренней. Точкой опоры для мало-мальски искренней попытки примирения с реальностью сталинского режима для Мандельштама могло быть одно только чувство: надежда.
Если бы это была только надежда на перемены в его личной судьбе, тут ещё не было бы самообмана. Но, по самой природе своей души озабоченный не только личной своей судьбой, поэт пытается выразить некие общественные надежды. И тут-то и начинается самообман, самоуговаривание.
Когда-то давным-давно (в статье 1913 года) Мандельштам написал, что поэт ни при каких обстоятельствах не должен оправдываться. Это, говорил он "… непростительно! Недопустимо для поэта! Единственное, что нельзя простить! Ведь поэзия есть сознание своей правоты". О. Мандельштам открыто провозглашал готовность принять мученический венец "за гремучую доблесть грядущих веков, за высокое племя людей". Демонстративно славил он всё то, что у него никогда не было, лишь бы утвердить свою непричастность, свою до конца осознанную враждебность "веку-волкодаву".
Для Пастернака петровская дыба, призрак которой неожиданно воскрес в ХХ веке, была всего лишь нравственной преградой на пути духовного развития. Вопрос стоял так: имеет ли он моральное право через эту преграду переступить? Ведь и кровь и грязь - всё это окупится будущим богатством, "счастьем сотен тысяч"!
Душе Мандельштама плохо давались эти резоны, потому что в качестве объекта пыток и казней он неизменно пророчески видел себя.
Ещё страшнее было то, что несло гибель его душе, делу его жизни, поэзии. Может ли найтись для поэта перспектива более жуткая, чем "присевших на школьной скамейке учить щебетать палачей". Мандельштам не хотел быть "как все". И тем не менее, как это не парадоксально, в какой-то момент он тоже захотел "туда со всеми сообща". Вопреки всегдашней трезвости и безыллюзности он даже ещё острее, чем Пастернак, готов был ощутить в своём сердце любовь и нежность к жизни, прежде ему чужой. Потому что из этой жизни его насильственно выкинули. Осознав, что его лишили права чувствовать себя "советским человеком", Мандельштам вдруг с ужасом ощутил это как потерю. Чувство это было реальное. И он ухватился за него, как утопающий за соломинку. Он ещё не понимал. Что с ним произошло. Он думал, что он - всё тот же несломленный. А "блестящий расчёт" тем временем уже давал в его душе первые всходы. И губы лепили уже совсем другие слова:
Сталинская тюрьма (или ссылка) представляла особый случай. Здесь сам факт насильственного изъятия из жизни сразу отнимал у заключённого право на сочувствие. Отнимал даже право на жалость. Мандельштам столкнулся с этим по дороге в Чердынь, сразу же после ареста. Мандельштам с ужасом ощутил, что фактом ареста его обрекали на полное, абсолютное отщепенство.
А межд тем жизнь продолжалась. Люди смеялись и плакали, любили. В Москве строили метро.
Анна Ахматова, которая навестила поэта в изгнании в феврале 1936 года, так передала своё впечатление от его жизни в известном стихотворении "Воронеж", посвященном Мандельштаму:
А ведь она побывала здесь тогда, когда ещё существовали какие-то связи с писательскими организациями. Мандельштам, рассказывая о приезде Анны Ахматовой, смеясь говорил: "Анна Андреевна обиделась, что я не умер". Он, оказывается, дал ей телеграмму, что при смерти. И она приехала, осталась верной старой дружбе.
"Наше благополучие кончилось осенью 1936 года, когда мы вернулись из Задонска. Радиокомитет упразднили, централизовав все передачи, не оказалось и работы в театре, газетная работа тоже отпала. Рухнуло всё сразу", - писала Надежда Яковлевна. Мандельштамы оказались в изоляции.
В апреле 1937 года Мандельштам писал Корнею Ивановичу Чуковскому: "Я поставлен в положение собаки, пса… Меня нет. Я - тень. У меня только право умереть. Меня и жену толкают на самоубийство… Нового приговора к ссылке я не вынесу. Не могу".
В апреле в областной газете "Коммуна" появилась статья, направленная против Мандельштама. Несколько позже, в том же 1937 году, в первом номере альманаха "Литературный Воронеж", выпад против Мандельштама был ещё более резким.
1 мая 1938 года в Саматихе, в доме отдыха, куда получили путёвки Мандельштамы, Осип Эмильевич был арестован вторично.
9 сентября (т.е. через четыре месяца) Мандельштам был отправлен в лагерь. На этот раз Надежда Яковлевна уже не предполагала его сопровождать. Через Шуру, брата Мандельштама, она получила письмо от Осипа Эмильевича из пересылочного лагеря под Владивостоком с просьбой выслать посылку. Она сделала это сразу, но Осип Эмильевич ничего не успел получить. Деньги и посылка вернулись с пометкой: "За смертью адресата".
Писал Осип Эмильевич много, и никакие превратности судьбы не являлись препятствием для напряжённой творческой работы, он буквально горел и, как это ни парадоксально, был по-настоящему счастлив.